Царский наставник. Роман о Жуковском - Страница 49
— Истинное могущество государя не в числе его воинов, а в благоденствии народа, — послушно сказал Наследник, и Жуковский закивал радостно. Только потом вспомнил, что Наследник подкинул ему его собственную, тыщу раз им говоренную фразу.
Помолчал, сказал:
— Ну да, все говорено мной, и курс наш закончен.
Сразу погрустнел. Наследник спросил, точно желая его подбодрить и утешить:
— Ну а народ? Его чувство изящного? Его знание закона? Что он знает?
— Для этого есть просвещение, — оживился Жуковский. — Народ без просвещения есть народ без достоинства. Им управлять кажется легко тому только, кто хочет властвовать для одной власти. Однако из слепых рабов легче сделать свирепых мятежников, нежели из подданных просвещенных, умеющих ценить благо порядка и законов.
— А мятежники, к примеру…
— Против них есть закон и порядок. Однако ведь и мысли мятежны, когда правительство притеснительно или беспечно. Нравственность правительства — самый верный хранитель общественного порядка, а не полиция, не шпионство…
Оба замолчали, вспоминая одно и то же — недавние свои разговоры в Сибири по поводу декабрьских каторжников, их загубленных судеб. Наследник сам тогда, почти и без подсказки наставника, написал просьбу к отцу о помиловании. И как потом, когда нагнал в степи фельдъегерь с пакетом, — как они обнялись умиленно.
«Дай-то Бог, чтобы хоть немногое уцелело от частого повторения, дай-то Бог», — молил про себя Жуковский.
Назавтра вместе с Гоголем и княгиней Зинаидой Волконской побывали на могиле восемнадцатилетней Прасковьи, дочери Вяземского. Гоголь и княгиня бывали здесь часто и раньше.
— В Италии нельзя быть одиноким, ни живому, ни мертвому, — растроганно говорила княгиня, — чужеземные цветки, как речи…
Княгиня прочла стихи свои, посвященные этой печальной могиле… Бедный Вяземский!
Позднее, уже вдвоем с Гоголем, бродили по Яникульскому холму, любовались вечным городом, замышляли поездку в Тиволи и новые экскурсии. А оказалось — последняя прогулка: пришел неожиданный приказ из Петербурга ехать на север. Приказ нелепый — не окрепшему еще после болезни Наследнику бежать из мягкой римской зимы в суровую, промозглую европейскую. Но приказ, хотя и нелепый и суровый, непререкаем был, как судьба. Оказалось — и есть судьба.
Умчались экипажи в мокрую зимнюю непогодь Северной Европы. Остался Гоголь, склоненный над своим письменным столом на виа Феличе, нынешней виа Систина…
Автор этой маленькой повести, полторы сотни лет спустя (что он значит, такой срок, для вечного Рима?) проходя по виа Систина и всем прославленным-переславленным римским закоулкам, и мостам, и руинам, преследовал милые для него тени — нет, не тени римских рабов, иудейских невольников, итальянских художников, кардиналов и пап, а тени своих соотечественников — поэтов, родных по слову (уж не родней ли крови?) и мукам его. И может, не случайно в самый первый римский вечер (один из многих, растянувшихся потом на годы) провожатым автора был худой и высокий человек (и то правда, что он был единственный, кто в душный вечер каникулярной поры оказался в городе — может, оттого, что сидел в то время без работы, — и кто с готовностью приехал по звонку на вокзал) — Федор Федорович Шаляпин. Он по прямому наследству от русской интеллигенции получил эту восторженную любовь к Риму, и вот тогда-то, с ним, в первый вечер, после всех излюбленных Федором Федоровичем терм и развалин, после церквей, дворцов, пирамид и мавзолеев, увидел я живописную виа Систина и прочел на одном из ее домов мемориальную надпись: «Великий русский писатель Николай Гоголь (Боже, как оно звучало по-итальянски, как грандиозно и весело, под стать «мертвым душам» — «Иль гранде скритторе руссо Николо Гоголь…») в этом доме, где он жил с 1838 по 1842, обдумывал и писал свой шедевр».
Что при этом вспомнилось душным июльским вечером в Риме? Вся жизнь, наверное, — и первое, еще в средней школе, чтение романа, и булгаковская его инсценировка во МХАТе, и зять Мижуев, и Павел Иванович, и Манилов, и Пушкин с Жуковским тоже, — и все это в разноязыкой толпе туристов, все сразу, и казалось странным, что люди проходят мимо, не замечая этой доски, возле которой остановился я ошеломленно, потому что это все имело ко мне прямое отношение, потому что это моя литература, мой Гоголь, и здесь, на этой улице, они однажды с Жуковским…
Глава 3
Жених и невеста
Жуковский как мог противился отъезду из Италии, писал, рискуя показаться назойливым, на самое что ни на есть высочайшее имя. Ему казалось, что он возражает против явной нелепости: и Наследник еще не окреп, и дорога трудная, и в Европе сейчас — холода, слякоть, дожди. На самом деле он противился велениям судьбы, которые на сей раз поступали через Петербург, — ехать на север, в Германию, потом через Мюнхен в Гаагу и в Англию.
Замысел судьбы осуществлялся неукоснительно, но по этапам: сперва решилась судьба Наследника престола. Произошло это в Дармштадте. Наследник вовсе не хотел там задерживаться — ждала докука еще одного официального вечера у еще одного гроссгерцога. Наследник предлагал ехать сразу в Майнц (тоже противился судьбе). Его уговорили заночевать в Дармштадте.
И вот сразу по приезде в этот ничем не примечательный город к великому князю явился местный гроссгерцог («великий герцог», может, было бы более по-русски, но содержало бы в данном случае элемент ненужного преувеличения) и предложил ему вместе поехать в театр. Наследник согласился охотно. С ним поехали граф Орлов и несколько человек из свиты. Устарелый его воспитатель рад был возможности никуда не ехать, лечь в постель пораньше. Назавтра Жуковский рвал на себе волосы: пропустил мгновение, столь важное для будущего, для судьбы питомца, для счастья семьи. В ложе гроссгерцога великий князь встретил принцессу Марию, дочь гроссгерцога, и она ему понравилась. Это был выбор сердца, как будто бы и вовсе непроизвольный, но, конечно, ограниченный сферой предложенного. Сфера была, впрочем, достаточно обширна…
Наследник вернулся поздно, а когда воспитатель его узнал поутру о том, что случилось, он был растроган до слез и в ответ на дружескую откровенность своего воспитанника предложил даже нарушить на свой страх маршрутные предписания и остаться еще дня на три в Дармштадте. Впрочем, он, как и его воспитанник, понимал, что выбрать из многих принцесс одну принцессу — это еще полдела. Надо еще было узнать, что думают об этом в Петербурге и что скажет на это папенька, которому уже было про все отписано. Поэтому решили не травить сердце до срока и двинуться дальше — сперва в Эмс, где были все те же спасительные воды. Наследник остался в Эмсе, а Жуковский решил прокатиться в Дюссельдорф — «повидаться со своими». Ехал убедиться в чем-то, может, даже освободиться от наваждения, которое его мучило.
И опять было какое-то ослепительное видение юности, красоты, хрупкой нежности — лицо, на которое он не решался смотреть в упор, открыто, и ловил украдкой то смутный очерк ее профиля за столом, то летящую ее фигуру в саду между деревьев. Даже рассмотреть как следует ее не решался, опасаясь, что она или кто-нибудь другой заметит его смятение.
Два дня прошли, договорились о новой встрече, простились — Жуковский был предоставлен самому себе. Из Эмса отбыли в Гаагу, оттуда в Англию — два месяца, которые немолодой воспитатель и его юный воспитанник провели в ожидании чего-то исключительного (и с Англией никак не связанного), что могло или должно было с ними случиться.
В душе Жуковского в ту пору не было покоя. Вся жизнь его должна была перемениться. Скоро, совсем скоро он больше не нужен будет Наследнику и должен будет устраивать свою стариковскую жизнь — покой, друзья, книги… Но ведь он еще не жил для себя! Однако и то, другое, что могло случиться с ним и что сулило бы полную перемену жизни, нечто ослепительное и неправдоподобное, оно грозило неизведанным, — как было на него решиться? Нет, нет, решаться пока не на что, надежд никаких — и не следует их поощрять. Надо все предоставить судьбе, разве не она решает?..