Царский наставник. Роман о Жуковском - Страница 46
Исполняя повеление императрицы, Жуковский подробно писал с дороги своей благодетельнице о путешествии сына, выражая попутно опасение, как бы чествования не внушили ему превратного представления о себе.
Особенно бурными были чествования в Москве, и Жуковский наблюдал их из того самого окна, из которого некогда объявил москвичам о рождении Наследника, будущего своего ученика. Вечером первого московского дня, остыв от дневных волнений, Жуковский задумался, погрустнел и сел за свой отчет императрице, как и прежде не скрывая своей тревоги за воспитанника: «…свидетель этих народных поклонений… он легко мог бы усвоить себе некоторые незрелые понятия о своем величии, которые, как несвоевременные, могут вредить развитию свойств исключительно-человеческих, самых драгоценных, единственных, которые составляют истинное достоинство человека и должны быть сохранены в целости».
Написав так, он задумался о том, как трудно сохранить эти исключительно-человеческие достоинства человеку, обладающему полнотой власти. Но ведь кто-то же все равно получит эту власть, а значит, надо озаботиться, чтобы человек этот был должным образом воспитан, и если уж выпала такая удача и такая огромная ответственность ему на долю… А вдруг все будет позабыто — ведь тысячи раболепствующих льстецов, развращенных рабством… Боже, какая тщета!
Иногда Жуковскому казалось, что Наследник усвоил его уроки, что он сумеет разделить между собой восторги искренние и льстиво-официальные. В одном из среднерусских городов во время неумеренно долгой и восторженно-витиеватой речи губернатора юноша склонился вдруг к уху учителя и шепнул насмешливо:
— Истинный Демосфен…
Жуковский понял аллюзию. Это ведь он сам без конца твердил своему ученику, что то, что сделал Демосфен для того, чтобы быть оратором, каждый из нас должен делать для того, чтобы быть человеком в настоящем значении этого слова.
Жуковский понял намек, понял, что Наследник помнит его слова, но стал вдруг терзаться мыслью, что насмешка в голосе юноши может относиться и к его докучливым, повторяющимся старческим нотациям… «Нет, нет, — успокаивал он себя. — Александр почитает меня и любит… Велел же он установить в любимом своем павильоне отдохновения на острове мой бюст, неспроста…»
Он вдруг почувствовал усталость; болела спина; глаза болели — трудно было читать в трясущемся возке. Огорчала и болезнь второго его воспитанника, юного князя Иосифа Виельгорского, который год тому назад был ранен при артиллерийских испытаниях и до сих пор не может оправиться…
В Сибири Жуковский стал особенно ревностно и серьезно относиться к своим донесениям в столицу. Не уставая перечислял он в письмах императрице имена каторжных и ссыльных декабристов, убеждая ее (и надеясь через нее убедить императора), что страдальцы эти за время многолетнего своего страдания возвысились, пережив нравственное обращение, поражают всех смирением своим и кротостью. Он писал императору то же, взывая к доброте и милосердию. О милосердии просил отца в письме из Сибири и юный воспитанник Жуковского.
Они уже покинули Сибирь, когда в ночной степи, на долгом перегоне, их вдруг нагнал фельдъегерь и вручил письмо от императора, возвещающее долгожданную милость — прощение тем, за кого они просили. Как они обнялись тогда с Наследником в великодушном порыве счастья…
А в ночи, когда все спутники уже спали, притомившись, Жуковский смотрел на размытые его слезами русские звезды и повторял:
— Что ж, может, и не напрасно… Может, отзовется все…
Когда поезд Наследника добрался до тульско-орловских мест, Жуковский выпросил себе отпуск и поехал в Мишенское, там встретился снова (и отчего-то прощался), волнуясь, с местами, где был рожден, где познал великую свою любовь.
Опустевшие места, в которых жил когда-то почти по-семейному, вызвали пронзительную тоску одиночества. Неужели всегда один — и ничего не будет уже? Все сроки прошли, пятьдесят пять ему… А может, поспешить, как-нибудь попробовать судьбу свою устроить? До любви ли в таком-то возрасте…
Из Тулы, поздравляя старого друга с рождением внука, написал с грустной шутливостью:
«А я, грешный, сед как дед, а не только не дедушка, но еще и не батюшка. Припаси мне невесту, хорошенькую, умненькую, добренькую, вдовушку в лет 30, с мильоном приданого и более».
Путешествие с Наследником по России продолжалось долго. Проехали в общей сложности четыре с половиной тысячи верст, посетили тридцать губерний (считай, по европейским масштабам — тридцать стран). Когда же возвращались домой ночью, увидели над Петербургом зарево — горел Зимний дворец…
После недолгого отдыха в Петербурге образовательное путешествие Наследника продолжилось — уже в Западной Европе. Так случилось, что Жуковский снова, еще через пять лет, попал в Германию.
Сперва были, впрочем, у них по плану Скандинавские страны, но дорогой Наследник занемог, и пришлось ему отправиться в Эмс на лечение. Жуковскому известно было, что семейство Рейтерн перебралось на жительство в Дюссельдорф, куда от Эмса через Кобленц было рукой подать на пароходе, всего один день путешествия. Это недолгое путешествие и предпринял он, чтобы спустя пять лет увидеть в сборе свое «вернесское семейство», «своих швейцарцев».
Вон они все толпятся на пристани, встречая его, — да сколько их там? Подсчитывая, вспомнил, что семейство свое однорукий полковник увеличил за эти годы еще на троих детей. Ну а где же старшие? Глядел — и не узнавал. Были девочки, подростки, гадкие утята, голенастые, длинноногие, нескладные — стали девушки, прекрасные девушки, юные красавицы…
— Чистые розы… — повторял он изумленно. — Чистые розы… Ну чистые розы!
И сразу какая-то щемящая грусть вошла в сердце. Какая бывает при созерцании недосягаемой красоты, чужой цветущей молодости и своего угасающего дня жизни.
Старшая, уже не Лизхен, нет, Елизавета, Элизабет, Бетси, — высокая, ломкая красавица, крупные черты нежного лица, тупой носик. Отчего только она смотрит на него так странно (разве их поймешь, молодых), как-то неловко даже — лучше самому не смотреть. Жуковский смешался даже, здороваясь, под ее взглядом, хорошо, что спешка, со всеми надо поздороваться, скорей — ехать пора. «Время обедать», — говорит фрау Рейтерн, она всегда знает, чему сейчас время.
«А мне уж скоро время умирать, знает ли она, мне пятьдесят пять… Но отчего же Бетси смотрит так странно? Ну смотрит и смотрит, всегда ведь была странная девочка, очень милый ребенок…» И ворвалась откуда-то забытая мелодия: «Ребенок! Но я ее представляю в будущем… в большом совершенстве!..»
Три дня прошли незаметно и весело — надо было столько им рассказать. Про смерть Пушкина, про огромное путешествие по России, про успех Наследника на экзаменах…
Было все время неспокойное ощущение, что на него глядят, особенно как-то глядят, наваждение какое-то — все же тут свои, милые, любящие люди. Прошло три дня — и вот уж пора ехать. Невозможно с ними расстаться, а ехать надо, что же делать… В конце концов порешили, что возьмет с собой Рейтерна — пусть полечится старый гусар, да и с Наследником пригодится ему более короткое знакомство.
Недели в Эмсе промчались почти незаметно. Положение Рейтерна было при дворе достаточно упрочено. Старые друзья гуляли по знакомому курортному городку, ни о чем особенно не беспокоясь, просто бродили, вспоминая давнее (неужто уже двенадцать лет прошло-пробежало?): тогда еще жива была Саша (только-только пришло из России страшное это известие о ее болезни); еще Сверчок был в расцвете, только что после ссылки, в фаворе, еще не женатый, и не было у Жуковского на пальце этого грустного кольца-талисмана с печаткой, с непонятной арабской надписью (вот уж что нас переживет, конечно, — этот стихами прославленный его талисман).
Рейтерн теперь тоже по-стариковски переживал каждое расставанье как последнюю разлуку: в Веймаре даже не зашел проститься, чтоб не расстроиться, так потом объяснил нежданный отъезд (может, еще и не хотел мешаться в придворную суету, которая их закрутила в Веймаре)…