Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс - Страница 28
Скоро заподозренный Рокентин был арестован, и во дворце государя, в высочайшем присутствии, целый час болтался на вывороченных назад руках на виске или дыбе. Государь, лично занявшись допросом, убеждал его сознаться; давал слово, что в случае раскаянья с ним ничего не будет дурного и даже, чтоб лучше вырвать у него признание, приказал при нем бить кнутом другого преступника. Но и это оригинальное средство привлекать к раскаянью не достигло своей цели, так что государь приказал дать Рокентину двадцать пять ударов. Но ни в этот раз, ни на следующей пытке, о которой государь весьма весело и «милостиво» рассказывал герцогу Голштинскому, ни на третьей виске Рокентин ни в чем не сознавался. Наконец, только убеждения суперинтендента вызвали вора на откровенность. Он повинился, что сам украл брильянты и зарыл их на дворе своего дома в куче песку. Так как суперинтендент добился признания только тем, что обещал вору прощение, то Рокентин и был освобожден; но недели две спустя опять взят в полицию, допрашиван по тому же делу и по другим поступившим на него жалобам; наконец, после полного сознания, он был жестоко истязан кнутом, заклеймен и сослан в Сибирь. «Не будь он иностранец, его бы казнили смертью», – так говорили современники.
Впрочем, двор не лишен был и этого рода зрелища: утром 24 января 1724 года совершены были казни обер-фискала Нестерова и его трех товарищей-фискалов, обвиненных в страшнейшем взяточничестве. Казни были совершены на Васильевском острове, против здания коллегий, что ныне здание С.-Петербургского университета. Под высокой виселицей, на которой так недавно еще висел князь Матвей Гагарин, устроили эшафот; позади его возвышались четыре высоких шеста с колесами, спицы которых на пол-аршина были обиты железом. Шесты эти назначались для взоткнутия голов преступников, когда тела их будут привязаны к колесам.
Когда декорации были готовы, стеклась публика; большую часть ее составляли канцелярские и приказные чиновники, получившие строжайшее повеление непременно быть при казни; государь с множеством вельмож смотрел из окон Ревизион-коллегии.
Все три старца-фискала один за другим мужественно сложили головы на плахе.
Мучительнее всех была казнь Нестерова. Его заживо колесовали: раздробили ему сперва одну руку, потом ногу, потом другую руку и другую ногу. После того к нему подошел один из священников и стал его уговаривать, чтоб он сознался в своей вине; то же самое, от имени императора, сделал и майор Мамонов; государь обещал в таком случае оказать милость, т. е. немедленно отрубить голову. Но обер-фискал с твердостью отвечал, что все уже высказал, что знал, и затем, как и до колесованья, не произнес более ни слова. Наконец его, все еще живого, повлекли к тому месту, где отрублены были головы трем другим, положили лицом в их кровь и также обезглавили.
Девять человек получили каждый по пятидесяти ударов кнутом; четверым из них щипцами вырвали ноздри и т. д.
Весь этот кровавый спектакль был явлением обычным; с ним свыклись и пришлые немцы, свыклись до того, что, например, Берхгольц, бесстрастно записавши подробности курьезного зрелища, сейчас же внес в дневник заметку о погоде.
Был ли при сказнении взяточников наш смелый взяточник-любитель, Виллим Иванович?
Едва ли, так как государыня не изволила присутствовать; он, зная о казни, толковал, разумеется, о правосудии великого монарха и нисколько не думал, что и он недалек от такой же катастрофы. Да и мог ли, имел ли он время думать об этом? Ему все так радостно улыбается, его с такой любовью осыпают любезностями, предлагают услуги и дорогие презенты; во всей аристократии, среди всех наизнатнейших персон мужского и женского пола он не имеет врагов, да и не может их иметь: так всем он нужен, все в нем ищут ходатая, заступника, челобитчика, милостивца по всем правым и неправым, честным и нечестным делам. Ему ли, наконец, счастливому фавориту, ввиду полнейшего торжества «премилостивой монархини» задумываться над трагическою смертью русских взяточников!
Торжество близко: с первых же чисел февраля 1724 года придворные чиновники и служители отправились в Москву; в последних числах сего месяца «отправили» дочерей царицы Прасковьи герцогиню Мекленбургскую Катерину Ивановну и царевну Прасковью Ивановну; приехала из Митавы герцогиня Курляндская Анна Ивановна с небольшою свитою, среди которой был и камер-юнкер Бирон; не замедлил с отъездом герцог Голштинский; наконец, выехали и государь с государыней: они отправились в Олонец, с тем чтобы проехать оттуда в Москву.
27 февраля 1724 года все съехались в первопрестольную столицу.
С приездом в Москву весь двор стал нетерпеливо ждать дня коронации. В кремлевских палатах ежедневно толкались придворные, дивившиеся короне императрицы: она была сделана с большим изяществом, осыпана дорогими каменьями; осматривали разные старинные короны и драгоценности, как-то: сосуды и тому подобные дары иноземных посольств московским царям.
Голштинский герцог со своим двориком с особенным любопытством расспрашивал то Монса, то сестру его: когда именно предполагается коронация? Но ничего не было известно положительно, так как большие приготовления разных принадлежностей торжества отсрочивали вожделенный день.
И тут, среди этих приготовлений, Петр заявил свой своеобразный взгляд на личные права каждого человека: частная собственность, по мнению Петра, всецело принадлежала государю.
На основании этого убеждения отдан был приказ, чтоб все иностранные и русские купцы присылали к князю Меншикову своих лошадей; князю поручено было выбрать из них самых лучших шестьдесят лошадей для лейб-гвардии (роты кавалергардов) на время коронации. Некоторые купцы должны были дать от четырех до шести лошадей, а у других собственно для себя не осталось ни одной.
Все придворные с необыкновенною озабоченностью толковали об уборах, о том, кто поведет государыню на трон и с трона, как расставлены будут обеденные столы и рассажены присутствующие, будут ли приглашены иностранные министры, какие будут робы на дамах, привезут ли из Петербурга великого князя, сына злополучного царевича Алексея; словом, толкам, пересудам, новостям не было конца, пока, наконец, 5 мая 1724 года все это не покрылось трубными звуками герольдов.
Москва узнала, что коронование государыни императрицы Екатерины Алексеевны будет в четверг, 7 мая.
Мы не станем передавать подробности этого дня, быть может, наисчастливейшего и, без сомнения, наиторжественнейшего в жизни бывшей шведской пленницы Марты Сковоронской, отныне державною волею Петра коронованной государыни императрицы Всероссийской Екатерины Алексеевны.
Не станем рассказывать о церемониальном шествии всех сановников с разными регалиями в церковь, о костюмах действующих лиц, об убранстве кремлевских палат, об общем виде войска и народа, громаднейшими толпами наводнивших кремлевскую площадь и улицы, прилегавшие к Кремлю; не поведем читателей наших в собор, не умилимся при виде нескольких слезинок, скатившихся по лицу коленопреклоненной Екатерины, когда император возложил корону на ее голову; не останемся и на обеде, на котором недурно было бы полюбоваться на ловкость, с которою услуживали императрице ее камер-юнкеры Монс и Балк, – а предложим охотникам до высокоторжественных празднеств развернуть «Деяния Петра» – многотомный труд Голикова или дневник Берхгольца и усладиться чтением длиннейших описаний этого дня.
«Ты, о Россия! – вещал в этот день Феофан Прокопович, – не засвидетельствуеши ли о богомвенчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары (т. е. добродетели и достоинства Семирамиды вавилонской, Тамиры скифской, Пенфесилеи амазонской, Елены, Пульхерии, Евдокии императрицы римской и других знаменитых жен) все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные? Не довольно ли видиши в ней нелицемерное благочестие к Богу, неизменную любовь и верность к мужу и государю своему, неусыпное призрение к порфирородным дщерям, великому внуку (т. е. сыну царевича Алексея!) и всей высокой фамилии, щедроты к нищим, милосердие к бедным и виноватым, матернее ко всем поданным усердие? И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей виновныя, которыя по мнению аки огнь с водою совокупитися не могут, в сей великой душе во всесладкую армонию согласуются: женская плоть не умаляет великодушия, высота чести не отмещет умеренности нравов, умеренность велелепию не мешает, велелепие икономии не вредит: и всяких красот, утех, сладостей изобилие мужественной на труды готовности и адамантова в подвигах терпения не умягчает. О необычная!., великая героиня… о честный сосуд!.. И яко отец отечества, благоутробную сию матерь российскую венчавый, всю ныне Россию твою венчал еси!.. Твое, о Россия! Сие благолепие, твоя красота, твой верьх позлащен солнца яснее просиял».[15]