Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине - Страница 25

Изменить размер шрифта:

Милорадович торопился во дворец, разговор шел быстрый, ясный. Впрочем, многие очень важные разговоры происходили в моей жизни именно на ходу, между делами; всерьез усевшись друг против друга, редко договариваются до главного…

Но вот что хорошо помню — это слова графа на прощание:

— Доносчиков не терпел и не терплю. Вас ловить не стану, пока мне император не прикажет!

Император он выговаривал с особенным значением, из чего следовало, что сегодня по крайней мере в Русском государстве император отсутствует…

Последние слова были: «Николай, да еще вы с вашим заговором…» И махнул рукой в том смысле, что пропади все пропадом…

Я понял — ему все едино. Он не желал ни нам, ни себе никаких успехов. Милорадович уехал — в мундире при шарфе; в белых панталонах, с андреевской лентой через плечо — на груди десятка три звезд и крестов.

Рыцарство кончилось.

«Львиного сердца, крыльев орлиных нет уже с нами! — что воевать?»

Генерал и я еще один раз свиделись — догадываетесь, конечно, при каких обстоятельствах?

16 октября 1858-го и 13 декабря 1825-го

А теперь, мой друг, настал час представить вам нечто сокровенное — мысль недавнюю, можно сказать, вчерашнюю (хотя сегодня кажется мне, что всю жизнь так думал…). Может быть, нижеследующее и сочтете горячкой умирающего.

Недавно тут, в Петербурге, навестил меня Владимир Иванович Штейнгель, и я его первого угостил более или менее связно всей моей галиматьей. Зная его нынешнее кроткое, религиозное расположение духа, я, по правде говоря, ожидал одобрения. Но Штейнгель мой вдруг заспорил, даже взъярился и обозвал меня двойным грешником (за что — после объясню).

А сейчас начну не торопясь исповедоваться. Как раз сижу у окна на Мойку, а по ней листья плывут осенние — и всего лишь сорок седьмые листья с той осени, как я перебрался из отчего дома — в наш, лицейский.

Скоро 19 октября, наш праздник, а я ведь не бывал на нем 35 лет.

Как видишь, носит меня не только по миру, но и по времени. Как быть? Жалко уходящего. И все хотелось бы на прощание сбегать в ту осень 1811-го, — но нельзя. Пора в декабрь 25-го.

Теперь слушай — да вникай (как говаривал все тот же наш славный Иван Кузьмич).

13-го, воскресенье — этот день вижу будто в тумане. Обедал дома, и отец торжественно прошептал, что вечером их собирают.

Я, вероятно, в лице переменился, так как сестры засуетились, а брат Миша выскочил из комнаты.

Помню, очень помню — прошел по спине холод, как при хорошей музыке. И не то чтоб я был рад или не рад. Но помню, сколь тяжким в те дни было ожидание, как мечтал отделаться поскорее — чтоб не было уж выбору.

И вот на тебе — нет выбора! Сенаторов собирают, — значит, завтра новая присяга! Впрочем, в те минуты, за последним спокойным домашним обедом, я еще не угадал всей природы того холодка, что меня посетил; а вот теперь, кажись, уразумел (или придумал?).

Ах, Евгений, передо мною будто хроника.

Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток…

Нет, друг, не жди связного рассказа о деле 14 декабря: он уже в ваших руках, составленный не чужими людьми.

Краткий очерк восстания на Сенатской площади под названием «Четырнадцатое декабря» написал мой отец со слов участников дела — самого Ивана Ивановича Пущина и Евгения Петровича Оболенского. Е. Я.

Однако та, записанная история — ну как бы сказать? — сделана отчасти константиновским способом: ведь Константин Павлович, прочитав Карамзина, был, говорят, рассержен рассуждениями и отступлениями нашего историографа: в истории, дескать, имена, даты, факты, ничего более и не надо!

Вот и мы сперва не то чтобы следовали совету Константина, но все же сушили повествование… не считали сколько-нибудь занятным то, что происходило в душах и мозгах наших. Мы даже нарочно просили написать отца вашего, как сравнительно беспристрастного и в день 14 декабря находившегося далеко от столицы.

А вот теперь, Евгений, самое время все рассказать по порядку.

Начну с того, что вздумал я сосчитать, сколько верных шансов было нами упущено 13 и 14 декабря? Сколько козырей пропущено, которыми если и не вся игра, то уж немалый выигрыш обеспечивался?

И вышло у меня, что не менее десятка раз, а по сути — и того более могли бы выиграть, но не выиграли.

Вот, суди сам, давай вместе считать.

Последний вечер у Рылеева: приходим, уходим, складываем в уме желаемые роты, полки — и я слышу слова Булатова: «Мало будет — не выйду»; помню согласное выражение лиц у Трубецкого, Якубовича, Щепина-Ростовского: то есть зря рисковать не будем!

— Да сколько же вам надо войска? — спрашивает Рылеев. Булатов объясняет, что нужно тысяч шесть, в том числе кавалерию, пушки.

Рылеев считает на пальцах, каждый палец — тысяча: вроде бы получается больше, чем шесть тысяч, и он повторяет пароль «честь, польза, Россия».

Я же просидел весь вечер молча (во фраке! К тому же, кроме самого себя и родного брата, обязавшегося выйти, если пойдут измайловцы, я никого не могу привести),

И вот Рылеев доказывает, что есть войска, а я слышу в его словах — нету!

Это мне чудится — или он сам так думает? Позже, когда Булатов и Трубецкой уйдут, слышу рылеевское: «А все-таки надо! »

Вот эта фраза всю жизнь меня сопровождает. «А все-таки надо». Почему надо — ясно, но что означает все-таки?

Бестужев Александр только что был весел, горячился, глядел завтрашним победителем — и вдруг красиво так восклицает: «Неужели отечество не усыновит нас?»

Но это все присказки. А вот начали чертить планы на завтра.

Якубович с моряками — ко дворцу. Я с Рылеевым — в Сенат. Всем остальным — на Сенатскую площадь, чтоб сенаторы солдат в окна видели и меня с Рылеевым беспрекословно слушали. Ладно — это слова! А вот уже и дело.

Рылеев и Бестужев тихонько просят Каховского — я один остался в комнате и все слышу: «Ты, Каховский, сир, одинок — иди и утром убей императора». И я встаю, обнимаю Каховского: «Убей Николая, если можешь».

Ты, Евгений, зная меня, обязан удивиться: могу ли послать другого, да еще на такое дело?

Ведь по моему обычаю — от Лицея еще — все на себя брать, самому идти — если считаешь затею необходимой.

Но — сказать ли?

Скажу. Я точно знал, что Каховский (он все время молчал) не пойдет и не убьет. Не для оправдания своего пишу это — для объяснения: все эти речи «пойди — убей», вероятно, произносились нами, чтобы отрезать самим себе путь, довести дело до предельной крайности, но как я не верил, так же, наверное, и Рылеев, Бестужев не думали, будто Петр Григорьевич пойдет; а он сам молчит — и тоже не верит в таковые свои способности, но сказать вслух не решается; в тот вечер никто не решился сказать — разве что Булатов кричал, что не пойдет, если мало народу явится на площадь.

Итак, первый шанс: Каховский. Во дворец, при сумятице тех дней и часов, ничего не стоило пройти. Необыкновенная решительность Каховского проявилась на площади, где он застрелил двоих и одного ранил: если бы Каховский убил Николая — тогда в городе полнейший переполох, Михаил Павлович — не фигура. Можете вообразить остальное…

К этому добавим второе: Якубович, проходивший 14 декабря несколько раз с заряженными пистолетами в двух шагах от Николая…

Третий — Булатов, с каждым часом терявший душевное равновесие, но — как мне точно и доподлинно известно — ходивший возле неохраняемого Николая с кинжалом, двумя пистолетами и несколько раз собиравшийся пустить их в ход…

Да что толковать! Если сам Николай считал свое спасение чудом.

Итак, три верных шанса убрать Николая, обезглавить правительственную партию. Я не говорю, что хотел этого и что жалею о несвершившемся. Я не рассуждаю пока, но просто считаю: три шанса отброшены.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com