А у нас во дворе - Страница 47

Изменить размер шрифта:

Но вернемся в Дубулты. Мы сидим в холле, на столе коробка конфет и бутылка принесенного Цезарем ликера шартрез. «Налейте ей, — говорит Таня, — пусть попробует. А то она у нас совсем салага. Ничего не пробовала, ничего не знает». Мне налили жгучую жидкость. Я сделала два глотка и задохнулась. На глаза выступили слезы, я закашлялась.

«Ну и реакция, позавидовать можно», — смеялась Таня, опустошая свою рюмку. «Когда прокашляешься, спой нам. Она потрясающе поет по-английски», — сообщила Таня окружающим. В голове моей шумело, по телу разливалось приятное тепло, мне стало хорошо и страшно. Я поняла, что ступила на путь греха. Heaven, I am in heaven, and my heart beats so that I can hardly speak.[26] Неужели это мой голос? Неужели это я напилась и пою? Таня ликовала: «Браво, браво! Спой еще вот это: Tea for two and two for tea[27]». Утром меня, как всегда, разбудил Танин кашель. Через минуту в дверь постучали. «Не спите? — раздался Танин голос. — Я пришла почитать вам стихи». «Ты что, стихи пишешь? — спросила сонная Ирка. — Не люблю стихов, никогда их не читаю. Прав был Лев Николаевич: стихи сочинять — все равно что приплясывая идти за плугом». «Ну и не слушай. Я ЕЙ почитаю». Таня села на мою кровать и голосом еще более загадочным и хриплым, чем всегда, стала читать стихи про погибшую любовь, про то, как двое, проснувшись, оттолкнулись друг от друга ресницами… «Между прочим, — спросила Ирка, — чем ты, собственно, занимаешься в жизни?»

«Живу», — последовал ответ. «А сверх этого?» — не отступала Ирка. «Что бы ты хотела услышать?» — ответила Таня вопросом на вопрос. «Ну ты что, просто мужняя жена или учишься где-нибудь?» Танины губы дрогнули, и после некоторой паузы она отчетливо произнесла: «Я пишу стихи». «И ты считаешь это занятием?» — саркастически спросила Ирка. «Считаю! — с вызовом ответила Таня. — Между прочим, ты слыхала имя моей матери?» «Слыхала. Как не слыхать». — «Ну и что, по-твоему, она делает в жизни?».

«Но ты, кажется, не настолько известна», — иронизировала Ирка. «Она тоже когда-то не была известна». — «А-а-а, ну так бы сразу и сказала: собираюсь стать знаменитой поэтессой». «Брось ты чушь городить!» — неожиданно внятно произнесла Таня. Слушая их спор, я и представить себе не могла, что через каких-нибудь два-три года я тоже начну писать стихи и мои родители будут всерьез обеспокоены тем, что из-за этого химерического занятия я брошу преподавание и окажусь между небом и землей. Я и представить себе не могла, что мой свободномыслящий муж будет терпеливо внушать мне, комплексующей по поводу порочной тяги к сочинительству, не приносящему никакой пользы отчизне, что я имею право писать, имею право…

Но это все позже. А тогда в Дубулты в 1960-м я была автором одного-единственного стихотворения — стихотворения о любви, которое меня так и подмывало прочесть Тане. Но, проговорив его про себя, я поняла, что читать не следует.

Ну что, кроме насмешки, могли у нее вызвать такие строчки:

«Мальчишка милый, как люблю я / Твой голубой, лучистый взгляд! / Твою улыбку озорную, / Когда ты в чем-то виноват! / Мне хочется бродить часами / С тобою рядом по Москве, / И губы почему-то сами / Все улыбаются тебе…» Когда по дороге на завтрак Ирка снова завела разговор о никчемности поэзии, Таня, прочтя строфу из блоковских «Скифов», спросила: «Что, и это тебя не впечатляет?» «Нисколько!» — с вызовом ответила Ирка. Решив поддержать Таню, я вступила в разговор: «А мне нравится у Блока такая строчка: „Спляши, цыганка, жизнь мою“». Таня презрительно скривила губы: «Пошлее ты у него ничего не нашла?» Ирка удовлетворенно захохотала, а я убедилась, что была права, не решившись читать свое любовное стихотворение.

В оставшиеся дни я часто сопровождала Таню в ее походах за сувенирами. Мы забегали во все крошечные магазинчики, а по дороге она напевала: «Мама, мама, это я дежурю, я дежурный по апрелю…» «Что ты поешь?» — удивилась я. «Окуджаву». — «Кто такая Окуджава?» — «Не такая, а такой. Булат Окуджава. Неужели не слышала?» Я покачала головой. «Вот вернемся в Москву, я тебя приглашу. Он у нас иногда поет».

В Москве мы поначалу часто виделись: то она приходила к нам на Трифоновскую, где любила шушукаться с мамой, то я к ней в Лаврушинский. Окуджаву я там так и не встретила. Зато встретила известную поэтессу — Танину маму. Едва она вошла в комнату, где мы сидели, Таня взвилась: «Я же просила не входить без стука!» Разговор сразу пошел на повышенных тонах и кончился истерикой. «Зараза! Ненавижу!» — выкрикивала Таня. Ее трясло. На шее вздулись жилы. «Истеричка!» — кричала Танина мама. Я в ужасе смотрела на женщин и мечтала только об одном: исчезнуть, испариться. Когда за Таниной мамой закрылась дверь, я, выждав минуту, решила последовать за ней. Таня рыдала, уткнувшись в подушку. Услышав мои шаги, спросила, не поднимая головы: «Ты куда?» «Мне пора». «Ты что, испугалась? — пробормотала Таня. — У нас это обычное дело. Не обращай внимания». Как странно! Чуть ли не вчера Таня с благоговением водила меня по кабинету своей матери, показывала разложенные на столе черновики («Только, ради бога, ничего не трогай! Она убьет, если обнаружит!»), листала ее сборник, читала вслух любимые строки, рассказывала историю картин и фотографий, висящих на стенах. И вдруг: «Зараза! Ненавижу!»

На следующий день Таня позвонила и своим неподражаемым голосом сообщила, что не может уйти из дома, потому что ждет слесаря: «Не хочешь прийти и помочь мне ждать?» Помня о вчерашнем скандале, я отказалась. Положив трубку, я несколько раз произнесла вслух: «Жду слесаря. Жду слесаря». Почему в ее устах это звучит как «жду чуда», а в моих вполне прозаично? Почему даже в момент скандала ее лицо оставалось прекрасным? Почему, какие бы откровенные истории о себе она ни сообщала, ее окружала тайна? Таинственным было все: и голос, и кашель по утрам, и молчание, и смех…

Однажды, проводив Таню до метро, я купила сигареты с фильтром, точно такие, какие курила она. Когда следующим утром я курила в постели, в комнату вошел отчим. Он дико закричал и, бросившись ко мне, вырвал у меня изо рта сигарету. На крик прибежала мама. «Происходит то, о чем я тебя предупреждал. Дальше будет хуже». Мне запретили приглашать Таню домой и следили, чтоб я не ездила к ней. Впрочем, наша дружба и без того постепенно сходила на нет. Уж слишком мы были разными. До меня иногда долетали какие-то слухи. Я знала, что она развелась и снова вышла замуж. Опять за художника. Родила дочь. Переводила детские стихи. Писала ли свои? Наверное, писала. Потом мне сказали, что она тяжело заболела. В 1974 году весной я узнала, что Таня умерла от рака.

Как-то летом, гуляя по Переделкинскому кладбищу, я наткнулась на Танину могилу. Стоя возле доски с цифрами 1940–1974, я вспомнила нашу последнюю встречу: Таня забежала ко мне после занятий на курсах французского языка, которые она много раз начинала и бросала, вынула из сумки маленькую пластинку с песнями Эдит Пиаф и предложила: «Поставь. Давай послушаем». «Non, rien de rien. Non, Je ne regrette rien…» — пела Пиаф. Пела так, будто с концом песни оборвется жизнь. Таня, закрыв глаза, тихонько подпевала. «О чем она поет?» — спросила я.

«Ни о чем». — «Как это — ни о чем?» «Она поет: ни о чем я не жалею, ни о чем», — не открывая глаз, прошептала Таня.

Божественная Валерия

Ее лицо всегда жило какой-то особой таинственной жизнью. У нас урок фонетики, мы изучаем гортань в разрезе, а она, щуря свои близорукие бирюзовые глаза, смотрит в окно. И не просто смотрит, а вглядывается в нечто, скрытое от других. Вглядывается и улыбается. Но можно ли такими чересчур определенными словами выразить таинственную жизнь ее лица? Можно ли назвать улыбкой это легкое подрагивание губ? Кажется, она что-то шепчет. Что и кому? Меня все это так занимало, что я полностью выпадала из учебного процесса и раздражала фонетичку своими ответами невпопад. Как ни странно, сама Лерка (а именно так звали мою загадочную однокурсницу) никогда не попадала впросак, будто это я, а не она общалась с заоконным пространством, шепталась с ним, улыбалась ему.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com