Отвращение

Теперь, чтобы приехать из Донецка в Москву, нужно пересечь границу. И она нервничала. Ее всегда пугали любые новые правила. Не могла привыкнуть, когда в их доме расколотили парадный вход и стало возможным выходить не в помоечный двор, а на улицу, прямо на остановку троллейбуса. Каждый раз после последней ступеньки лестницы тело ее разворачивалось к старой заплеванной черной двери. И то сказать, не пять там лет или десять, а прожила она с черным ходом всю жизнь. Через него ее внесли в этот дом, через него она шла в школу, сюда же вернулась после университета. А тут – на тебе! Явился некто в черном пальто и белом шарфе и отделал им подъезд как конфетку, оттяпав себе за это весь второй этаж, а это – на минутку – три квартиры, то есть восемь комнат, три кухни, три ванных, три туалета, не считая кладовок и прочих прохожих мест. За мрамор и цветы в кадках он не взял с них ничего, но предупредил, что выгонит первую сволочь, которая оставит автограф на стене, плюнет на сверкающий пол или чиркнет ножичком в лифте. И не чиркали, между прочим. Черный вход тоже был оставлен, только пользовались им строители, доставщики мебели и прочий рабочий люд. Но этот ее поворот телом в сторону плохо освещенного, но такого привычного хода жил в ней, как жили в ней суставы и мышцы. И может, только тогда она в полной мере осознала, не умом – телом, зависимость человека от привычки, даже столь бездарной, как у нее – ходить через черную дверь. А если помножить это на миллионы людей из бараков, из халуп, вросших в землю? Людей, одетых в румынские пиджаки и цэбовские ботинки, сносу которым нету, а то, что искривлена стопа, так что, мы в войну не носили голую резину на голую пятку? О! Эта память людей, вскормленных минтаем и суповым набором, кашей из брикетов и колбасой из обрезков, разве перечислишь все, из чего мы вышли и почему у всех тело не умеет – боится, боится – привыкнуть к хорошему. Голова как бы даже понимает, сердце даже как бы радуется, а сволочь-тело требует рейтуз с начесом, войлочных сапог, чая со слоном и филе трески, истекающее талой грязной водой.

Ей стыдно, что она так прилеплена к этой мякоти по имени народ, ей хочется победить в себе страхи и привычки того, что сын и невестка называют «совком», но нет – не получается, и она боится таможни, боится Москвы, боится завтрашнего дня. «Оставьте мне мой черный ход», – колотится в ней такая маленькая и слабая душа, что даже стыдно, что она такая. Ей, душе, ведь полагается быть широкой, щедрой, ой-ля-ля какой. И на этом «полагается быть» она выпрямляется.

Ну, как-то так, одним словом.

Свернувшаяся калачиком женщина в поезде Донецк-Москва была существом мнительным, нервическим и трусоватым, и если в первом и втором она бы вам в этом и сама призналась, то в третьем – ни боже мой! Как всякий нехрабрый человек, она старалась казаться отважной, и что самое смешное, в жизни так себя и вела, пряча от других и неправильные движения тела, и гневливость на изменчивую пакостность жизни, и даже трусость, отчаянно кидаясь